Продолжим постить за Хауса?
Сердце для Уилсона
Ольга Новикова 2
размер: макси (продолжение в комментах)
читать дальшеИграй в гейм-бой, валяй дурака,
но спасай меня и живи навзрыд.
Таблетка на языке горька,
а эликсир - ядовит.
Терзай меня, и смеши меня,
и вернись опять, и не смей бросать.
И скажи, что любишь меня, и плачь,
и лица не прячь!
Скоро будут листья - седины крон,
и выпадет снег – ханука во льду -
я уже не буду, уже уйду...
Прошлогодний ветер, пустой перрон...
Помолчим – и болью прорвётся крик:
- Ты же хочешь жить!
- Неужели нет!!!
Но угас последний закатный блик -
ты же видишь, солнце не светит мне!!!
Ты же видишь, ночь, как полынь горька:
там за страхом - боль, а за болью - смерть.
Не могу тянуть, не хочу терпеть.
Лучше сразу, быстро, наверняка.
Ты же знаешь, я – никакой боец.
Что ж ты смотришь так?
Я же видел рак...
Но пока хоть в памяти отсвет дня,
не бросай меня!!!
Он недопустимо долго обманывает себя, что всё ещё в порядке. Он встаёт с постели – каждый раз с другой, потому что они сменяются, как сменяются отели, ночлежные дома и палаточные кемпинги – и садится на свой мотоцикл, чтобы продолжать безумный путь в никуда.
- Как ты хочешь провести свои пять месяцев? – спросил Хаус.
Ему было нетрудно ответить, потому что он уже думал об этом. Думал тогда, когда Хауса не стало рядом. Он лежал всю ночь с открытыми глазами и вспоминал кружевной мост над каньоном, по которому они с Хаусом проезжали на красном «корвете». Он тогда слегка вильнул рулём, потому что никогда не умел хорошо ездить на «механике», и Хаус заметил, ни к кому не обращаясь, что если машина с разгону врежется в тонкие прутья ограждения, она порвёт их, и, кружась, как большая бабочка, будет лететь до самого дна, где грянется о землю «грудой нежизнеспособных обломков с донорской картой посередине, которую всё равно придётся выбросить». Уилсону понравился образ ярко-красной металлической «бабочки», внутри которой человек ещё жив, но фактически уже мёртв. Совсем, как он сам. И бессонной ночью, вспоминая этот зацепивший его образ, он решил для себя, что закончив все печальные дела с погребением останков Грегори Хауса М.Д. и поминальной службой, он переоденется во что-нибудь очень далёкое от его обычного стиля – например, в кожаную куртку, джинсы и «гриндерсы», сядет за руль великолепной спортивной машины, разгонится так, чтобы мчаться, обгоняя ветер, и на полном ходу порвёт тонкие прутья ограждения моста через каньон. И превратится в сердце красной металлической бабочки. Бабочки-однодневки.
Он очень сомневался, что сделает так, и в глубине души знал, что на самом-то деле будет умирать на больничной койке, обвешанный датчиками и утыканный иглами, как бы ему ни хотелось думать, что этого не будет. Но поиграть-то с мыслью он мог...
И поэтому позже, когда чудом оказавшийся живым Хаус спросил, как он хочет провести свои пять месяцев, он даже не стал задумываться над ответом.
- Помнишь красный «корвет»?
- Проверяешь на Альцгеймера?
- Я хочу мчаться, обгоняя ветер.
- Всё время?
- Да! - он выкрикнул это «да» с вызовом, понимая, как нелепо и смешно может выглядеть его полубезумная фантазия в глазах такого циника и короля сарказма, как Хаус. Но Хаус только спокойно кивнул головой:
- Ладно. Только красный «корвет» - это слишком претенциозно. И потом, провести остаток жизни пристёгнутым – не круто. Да и порулить ты не даёшь. Давай лучше купим тебе хороший мотоцикл. Ты будешь мчаться, обгоняя ветер, а главное, ты будешь это чувствовать, поверь мне.
Он препоручил выбор мотоцикла Хаусу, потому что сам практически никогда не мог сделать однозначный выбор, чтобы потом отчаянно не пожалеть о нём. Откровенно говоря, он думал, что Хаус выберет такую же марку, как и у него самого, притом непременно красного цвета. Но Хаус предложил «харлей-дэвидсон» - респектабельный и чёрный, как фрак. Уилсон положил ладонь на его полированный металл и понял, что влюбился с первого взгляда – так, как прежде влюблялся в самых красивых женщин.
- Давай, - тихо, почти на ухо, сказал Хаус. – Давай, Джей-Даблью, попробуй...
Он попробовал. Сначала с Хаусом за спиной, чтобы преодолеть первую робость непривычки, потом без него, согревая себя мыслью о том, что Хаус и сейчас всё равно, что за спиной - следит своим цепким всё подмечающим взглядом за быстро удаляющейся, исчезающей на какое-то время с глаз, а потом снова приближающейся к нему фигуркой мотоциклиста, издали похожей на игрушечную.
- Это моя последняя любовь, - сказал Уилсон, заглушив мотор после пробного заезда. – Спасибо, Хаус.
- Кстати, - совсем, на первый взгляд, некстати заметил Хаус, глядя мимо него и щуря глаза, словно от ветра. – Арматуру того моста он тоже проломит. Если захочешь... Когда захочешь...
Ну что ж, Уилсон даже не позволил себе удивляться - Хаус всегда умел читать его мысли...
Они начали свой заезд, свой полёт, своё безумное ралли, свой крестовый путь с того самого моста, словно выбрав его точкой отсчёта.
- Каждый из нас всегда, в любом действе, проходит в какой-то момент точку невозврата, - сказал Хаус, когда они остановились ненадолго на берегу уединённого озерца в стороне от шоссе, но не так далеко, чтобы не видеть оттуда бликов солнца на воде. – Хочешь купаться?
- О чём ты?
- Не знаешь, что значит купаться? – удивился Хаус. – Это такой древний, патриархальный ритуал - омовение в воде. Почти как окунание в микву. Странно, что ты никогда этим не занимался.
- Да нет же, - Уилсон поморщился, как всегда, когда Хаус не к месту начинал издеваться над его иудаизмом, чтобы уйти от темы. – Я спрашиваю тебя о точке невозврата. К чему вдруг?
- Просто мы свернули с шоссе, - ответил тот ещё более непонятно. – Перед нами была прямая гладкая трасса, а мы по какому-то дурацкому наитию вдруг взяли – и свернули. И, главное, что мы так делаем всегда... Купаться будешь?
- Ты сожалеешь? Ты потому припомнил точку невозврата, что сам хотел бы вернуться?
- Перестань пытаться пролезть мне в душу с ковырялкой, Уилсон. О чём бы я ни сожалел... – он замолчал и посмотрел в тревожные тёмные глаза друга, в которых уже проснулось, росло, наливалось соком привычное чувство вины. Его голос смягчился:
- О чём мне сожалеть, Уилсон? У меня есть всё, что мне нужно. Так ты будешь купаться или нет?
Он сказал «буду» и стал поспешно раздеваться, пряча глаза. А вода оказалась ледяной, он охрип, и к вечеру в гостиничном номере у него поднялась температура.
- Идиот, - сказал Хаус, только взглянув на ртутный столбик термометра.
- Не ругайся, мне и так плохо, - попросил Уилсон, стуча зубами от озноба.
- Не ты, а я идиот, - уточнил Хаус, энергичным взмахом стряхивая серебристый столбик. – Зачем пустил тебя в этот сточный коллектор? Тебе нельзя простужаться. В твоём случае это существенно сокращает жизнь. А иммунитет у тебя уже хреновый.
Он, как всегда, был жёсток до жестокости с этим «уже», но почему-то Уилсону приятнее была его прямота, чем возможное лицемерие людей более мягких.
- Допотопный термометр, - буркнул Хаус, пихая градусник в пластиковый чехол. – Интересно, слышали здесь что-нибудь о том, что уже изобрели одноразовые шприцы? Ладно, обойдусь своими. Спусти штаны.
Уилсон подумал вдруг о том, что Хаус почти не взял с собой вещей – у него была в рюкзаке всего пара футболок, кажется, две пары носков и боксёрские трусы. Но зато были шприцы, мешок АМБУ, кое какие антипиретики, приличный запас викодина, катетеры с гибкой системой в упаковке и целая пачка рецептурных бланков на группу «А». «Я врач всё-таки», - подмигнул он Уилсону, когда тот разглядывал этот арсенал. Но Уилсона его подмигивание не обмануло: «Рассчитываешь, что скоро всё это понадобится мне?»- «Рассчитываю, что нескоро, иначе взял бы готовые препараты, а не рецепты».
К его огромному удивлению, Уилсона как-то приободрило такое логичное рассуждение.
Пока Хаус ломает ампулы и готовит шприц, в кармане небрежно брошенной в ногах кровати куртки Уилсона оживает мобильный телефон. Рингтон матери. Уилсон протягивает руку и, нажав «соединение» говорит: «Да, мама...», - с таким обречённым выражением лица, что Хаус, на миг забыв о шприце, косится на него с невольным сочувствием.
- Да, - говорит Уилсон. – Всё в порядке... С голосом? Ничего... Наверное, связь плохая... Я – в порядке... Извини... Да, конечно... Извини меня... Я всё понимаю... Извини... – нажимает «отбой» и смотрит перед собой невидящими глазами.
- Ты трижды сказал «извини», - уличает Хаус, но в его интонации чувствуется озадаченность. – Что ты натворил?
В другое время он, наверное, не ответил бы. Скорее всего, не ответил бы, но сейчас у него жар, и озноб, и глазные яблоки ломит от боли, а в голове повис лёгкий бредовый флёр, и он отвечает с непередаваемым горьким сарказмом:
- Я, видишь ли, имел неосторожность огорчить их своим заболеванием. Я виноват в том, что у меня рак, и буду ещё больше виноват, когда умру, потому что я всегда виноват. Когда мои пациенты заболевали раком, я был в этом виноват, даже когда они выздоравливали, я тоже был виноват, и теперь, когда это случилось со мной, я тем более виноват...
- Спусти штаны, - очень кротко просит Хаус. Он уже не рад, что открыл этот предохранительный клапан своим вопросом, но Уилсон, видимо, ещё не собирается заткнуться. Он слегка возбуждён – глаза лихорадочно блестят – и продолжает говорить, неловко расстёгивая трясущимися руками джинсы:
- Должно быть, это моя карма – быть виноватым... Это чёртово «извините» в моём лексиконе, безусловно, преобладает. Мне всегда приходится извиняться, приходится оправдываться. За то, что сказал или не сказал, за то, что сделал или не сделал, даже за то, что заболел раком, мне приходится оправдываться – перед тобой, перед матерью, перед... – он замолкает, почувствовав укол.
- Кончай, - говорит Хаус, прижимая к месту инъекции проспиртованную салфетку – Уилсон машинально перехватывает её своей рукой. – Кончай, а то заплачешь. Ты совсем разболелся. Ложись, поспи.
Уилсон послушно раздевается и укладывается. После короткой вспышки его охватывает апатия. Он съёживается, подтянув колени к груди. От жара под веками горячо, кровь шумит в ушах. Он чувствует себя таким же одиноким и потерянным, как в детстве, когда во время поездки с матерью в Нью-Йорк заблудился в супермаркете. Но тогда он начал горестно всхлипывать, и ему помогли, а теперь, как ни всхлипывай, никто не поможет.
Он уже готов впасть в отчаянье, когда прохладная ладонь Хауса осторожно касается его лба, и это прикосновение приятно ему не только из-за прохлады, хотя, понятно, такой прагматик, как Хаус, не может иметь в виду ничего кроме просто тактильного определения динамики температуры его тела. Потом что-то сдавливает руку выше локтя. Жгут? Значит, температура не снизилась, раз Хаус решил пустить в ход «тяжёлую артиллерию»... Как хочется спать! Но неясные, пугающие образы толпятся вокруг, невнятно, но шумно переговариваясь, и мешают уснуть. Он чувствует, как Хаус укрывает его одеялом, заботливо подтыкая край, но, в то же время, тонет в ледяной грязи, почему-то кроваво-красного цвета. Где-то он читал или слышал, что красный цвет галлюцинаций характерен для кори.
- Хаус, у меня корь?
- Дурь у тебя, а не корь. Спи.
- Не убирай руку. Пожалуйста! Пожалуйста, Хаус, удержи меня! Я тону!
- Ты не тонешь – ты плывёшь... Спи, Уилсон...
Ему снятся душные липкие сны. Чужеродная тварь в его груди, раздувшийся от крови червяк с беспощадными жвалами, ворочается, сминая хрупкие органы средостения, сдавливая сосуды, мешая дышать. Он несколько раз просыпается с колотящимся сердцем и рвотными позывами, снова проваливается в полубеспамятство – полусон, где по телефону бесконечно извиняется то перед своей матерью, то почему-то перед матерью Хауса, и снова просыпается, дрожа и в поту...
- Не пугайся – уколю. Давай футболку переменим – ты мокрый, как мышь... Вот так. Спи.
Наутро выясняется, что у него ангина. В горле обильный рыхлый налёт и яркая гиперемия. Глотать больно. Хаус, за ночь изрядно потратившийся в смысле человеколюбия и милосердия, выглядит хмурым и невыспавшимся. Нога беспокоит его больше обычного – он заметнее хромает и передвигается по номеру, отчаянно хватаясь за всё, что попадётся под руку. Естественно, это не может не отражаться на его репликах, сделавшихся откровенно ядовитыми. Тема – снова чувство вины. Он старательно и безуспешно «доводит» Уилсона – безуспешно потому, что Уилсон старательно сохраняет, культивирует в памяти ощущение прохладной ладони на лбу и на все язвительные замечания только тихо улыбается.
Но к вечеру ему становится хуже – температура снова взлетает до небес, и к нему начинают наведываться мёртвые. В основном это почему-то дети, его маленькие пациенты, умершие год, пять, десять лет назад. Он помнит каждого, помнит и таким, каким увидел впервые – весёлым, беззаботным, только слегка встревоженным серьёзным выражением лица родителей, и таким, каким провожал в смерть – исхудавшим морщинистым старичком с маленьким голым черепом и огромными усталыми глазами. Сейчас он видит, как два этих образа перетекают один в другой – стремительно, неуловимо, безнадежно. Они обступают, окружают его, манят, тянут за руки, влекут, зовут за собой. Люси Джексон, Мартин Дрэйк, Джон Кармайкл, Джимми Смит, Нэнси Дэсней. Девять лет, восемь, пятнадцать, четыре с половиной года – столько было малышке Ханне Лисс. И в каждом - тень его вины за то, что не спас, не смог, отпустил...
- Хаус! – зовёт он хриплым шёпотом, не открывая глаз. – Хаус! Не отпускай меня! Хаус!
Хаус устал. Непрерывный задыхающийся шёпот Уилсона скребёт по нервам. Нужно было хоть немного поспать днём, но нога болела так, что было не до сна. А вот сейчас в голове муть и под ложечкой сосёт. Сколько ему ещё предстоит этого – бессонных ночей, и бреда, и боли, и хриплого шёпота, и всё возрастающих доз морфия. Но всё равно он не хочет, чтобы было меньше. Он знает, что это эгоистично, но ни на одни сутки меньше не хочет. Лишь бы слышать своё имя, произносимое именно вот этим, пусть и изменённым до неузнаваемости голосом.
- Хаус, не отпускай...
Жаропонижающее толком не действует. Уилсон мечется, бредит. Горло у него распухло, шейные лимфоузлы заметны даже на глаз. Но главное не то, что видно глазом, а то, что увидеть нельзя. Тоска, боль, страх... Он зовёт его, зовёт отчаянно. Зовёт, но не понимает, что он рядом. Значит, надо донести до него эту мысль невербально, как-то иначе. Решившись, Хаус стягивает и шмякает об пол футболку Уилсона, снимает свою, выбирается из тесных джинсов и, оставшись в одних боксерах, лезет к Уилсону под одеяло.
- Тише, Джей-Даблью. Ну, вот чего ты орёшь? Я здесь, с тобой.
Кожа Уилсона сухая и горячая. Хаус прижимается к нему, стараясь обеспечить максимальный контакт поверхностей тел. Что поделаешь! Если система терморегуляции Джеймса, нашпигованная ядом стрептококков, дала сбой, его, Хауса, терморегуляция поработает за двоих. Это рационально.
Он дремлет, стараясь не засыпать глубоко, потому что инъекции нужно делать каждые четыре часа – антибиотики любят строгость и пунктуальность, только так можно заставить их работать с полной отдачей. И всё-таки засыпает. Засыпает, в основном, оттого, что успокаивается, затихает и начинает ровно дышать Уилсон. И просыпается от робкой попытки последнего выбраться из его объятий. Оказывается во сне он так и не выпустил Уилсона, сохраняя терморегулирующий контакт.
- Ты куда? Отлить? Как горло?
- Лучше.
- Покажи. Давай-давай, показывай. Открой рот. Слушай, ты можешь повернуться к свету? – он жёстко прихватывает лицо Уилсона в ладони и сам насильно поворачивает, как надо, рискуя свернуть приятелю шею. - Шире. Убери свой дурацкий язык – что я могу увидеть, когда ты вертишь там языком? Гной в пределах лакун – ничего, из-за чего бы стоило устраивать такой концерт, какой ты мне устроил ночью, неженка. Ладно, иди, отливай... Куда босиком?! Пол ледяной – надень кроссовки.
Уилсон послушно расшнуровывает и надевает свои массивные «гриндерсы». Голые ноги в них выглядят слишком тонкими. Не завязывая шнурков, шаркая подошвами, он бредёт в туалет. Его мысли снова заняты телефонным разговором с матерью – он пытается найти связь между ним и привидевшимися в бреду маленькими пациентами. Почему-то ему кажется, что связь есть, и это неприятно тревожит, щекочет где-то на периферии сознания.
Когда он возвращается, Хаус уже ждёт одетый и со шприцем в руке.
- Чего ты копаешься? Давай уколю. Хочется успеть немного поесть и поспать до твоего следующего дивертисмента.
- Намучался ты со мной ночью? – серьёзно и сочувственно спрашивает Уилсон. – Смотри, дальше будет только хуже.
- Вот зачем ты мне это говоришь? – помолчав, недовольно спрашивает Хаус. – Вот зачем ты всегда лезешь со своей ковырялкой, когда тебя об этом никто не просит?
Уилсон не отвечает. Снова забирается в постель, но не ложится, а усаживается, обхватив колени. Его глаза темны, без блеска, как две бездонные шахты в мрачные глубины его души. Хаус долго молча наблюдает за ним. Наконец, не выдержав, окликает:
- Уилсон!
- Что, Хаус?
- Это просто ангина, - говорит он веско. – Это не начало конца. Она лечится.
- Знаю...
Ещё несколько мгновений молчания.
- Уилсон!
- Что?
- Не бойся. Они приходили к тебе.
Уилсон наклоняет голову набок дёрганным птичьим движением – и удивлённо и встревоженно:
- Кто?
- Твои лысые детишки с того света.
- Откуда ты знаешь?
- Хочешь хранить тайну, соси во сне леденцы. Они приходили к тебе... – и поскольку Уилсон продолжает смотреть на него с недоумением, добавляет, – а не за тобой. Твой песок ещё не весь просыпался, у нас есть время.
С утра ангина Уилсона начинает сдавать позиции. Температура субфебрильная, глотать кое-как он уже может, и отёк спадает. Хаус приносит ему в номер «полезную еду» - апельсины, молоко с мёдом и творожный крем, а потом вдруг неожиданно на пустом месте коротко смеётся.
- Ты чему? – удивлённо спрашивает Уилсон.
- Подумал, что если ты захочешь ещё и пива, придётся пить тёплым.
Уилсон делает обиженное лицо, но не выдерживает и тоже улыбается:
- Буду хотеть для разнообразия молока. Себе-то что-нибудь взял?
- Ну, уж не молока! Я же не кошка и не ёжик, - Хаус демонстрирует банку «Викинг лэйджер»
- А еду?
- Орешки, - он зубами открывает пакет с солёными фисташками.
- Эй! – Уилсон слегка встревожен. – У тебя что, правда, аппетита нет? А ты не заразился от меня? Ангина заразна.
- Об инкубационном периоде онкологам, видимо, не преподают? – ехидничает Хаус. – Когда бы я успел?
- При ослабленном иммунитете инкубационный период может сократиться.
- А вот хамить-то не надо! – грозит пальцем Хаус и, помолчав, полукомично – полусерьёзно признаётся: - Мне неинтересно есть из своей тарелки, а детского питания я не люблю, - и крадёт у Уилсона апельсин – к его успокоению.
Когда они после полудня смотрят по гостиничному расстроенному телевизору какой-то перегруженный погонями и драками полицейский боевик, Хаус засыпает сидя и роняет из опущенной руки опустошённую банку «Викинг лэйджер». Уилсон уменьшает звук телевизора и задумчиво всматривается в лицо спящего друга. Он хорошо знает Хауса – в чём-то, возможно, лучше, чем сам Хаус. И ему заметно то, о чём Хаус пока лишь только подозревает: его ангина нанесла свой удар. Стержень Хауса надтреснул. Он заглянул в будущее и ужаснулся тому, что увидел. И он больше ни в чём не уверен. Ветер, который они обгоняли, нагнал их и пригнул к земле.
Уилсон с решительным видом вдруг начинает торопливо одеваться...
Чёрный «харлей» рычит сдержанно, но Хаус всё равно открывает глаза и бросается к окну настолько быстро, насколько позволяет больная нога. Обезболивающий эффект стресс-реакции оказался непродолжительным – он снова на викодине, и бедро периодически напоминает ему, что раньше двух таблеток в сутки было мало. Ещё пара дней – и он ни шагу не ступит без трости.
Но куда подался этот несчастный кретин Уилсон? А если снова температура поднимется? А если отёк горла? Попадёт в аварию, дурак. И... куда его вообще понесло? На мгновение мелькает мысль: выскочить, оседлать свою «хонду», броситься в погоню. Тьфу! «Бонд. Джеймс Бонд».
Он стоит у окна, комкая дешёвую гостиничную занавеску. Почему он чувствует себя таким одиноким и брошенным? Ничего же не произошло. Выздоравливающий идиот решил размяться.
Хаус разжимает пальцы и удивлённо смотрит на смятую занавеску, потом медленно возвращается на своё место, усаживается, взяв пульт, перещёлкивает каналы.
«... с междугородним автобусом мотоцикл «харлей-дэвидсон», водитель мотоцикла в коматозном состоянии доставлен...»
«Кретин, - шёпотом выругав себя, Хаус поднимает пульт с пола. – Это вообще из другого штата. Да что со мной такое!» Он нащупывает в кармане оранжевый пузырёк. Под руку попадается мобильник. Охваченный внезапным порывом, Хаус набирает номер, но, не дождавшись сигнала, поспешно сбрасывает – чтобы говорить, держась за руль одной рукой, надо быть байкером покруче, чем эта старая дева Уилсон.
Он улавливает стрекотание мотора издалека и сначала просто вскидывает голову, прислушиваясь, а глубокая морщина на лбу становится ещё глубже от напряжённого внимания, но вскоре его музыкальный слух идентифицирует звук, как несомненный голос «харлея», и он расслабляется. На губах появляется ленивая саркастическая улыбка, глаза щурятся.
Уилсон входит в комнату свежий и энергичный, хотя глаза поблёскивают чересчур влажно, а румянец на щеках неровный и яркий.
- Где ты был? – спрашивает Хаус с деланным равнодушием.
- Купил нормальной пищи. Я – не кошка и не ёжик, чтобы питаться только молоком. Тут неподалёку довольно милый китайский ресторанчик. Тебе лапшу с чем? Есть свинина с якисоба, есть курица с кунг-пао... – он ставит коробки на стол и зачем-то снова на секунду выходит. Когда возвращается, в одной руке у него упаковка «будвайзера», в другой...
- Держи!
- Хаус едва успевает перехватить брошенную в него трость. Она чёрная, покрыта блестящим лаком и по всей длине её обвивает серебристая змея, чья голова с узким капюшоном и раздвоенным языком переходит в удобную рукоятку.
Несколько мгновений Хаус смотрит на трость с недоумением. Уилсон стаскивает куртку и, усевшись на кровать по-турецки, ставит себе на колени коробочку с лапшой:
- Если ты не в состоянии сделать выбор, получишь, что останется.
Хаус всё ещё смотрит на трость. Теперь он прикидывает, сколько она могла бы стоить. У него в голове всё ещё толкутся обрывки тревожных мыслей: «заставил меня волноваться... какая муха укусила... а что, если всё-таки начало конца... водитель мотоцикла в коматозном состоянии...» Уилсон, морщась оттого, что острый соус раздражает при глотании больное горло, поглощает лапшу, периодически бросает на него быстрый проверяющий взгляд. И, наконец, в глазах Хауса вспыхивает весёлый огонёк, а губы расползаются в озорной победоносной улыбке.
- Кр-руто! – раскатисто говорит он и закручивает трость в пальцах, словно это ручка для пенспиннинга.
Ночью погода портится. Поднимается ветер, и деревья за окном громко шелестят, поскрипывают и скребут по стеклу. В щели рамы дует. Нога Хауса демонстрирует свою метеозависимость, и он никак не может улечься удобно. Впрочем, это и к лучшему – так он может обманывать себя, будто не может уснуть только из-за ноги.
Не спит и Уилсон. Его мучает кашель и сознание того, что этим кашлем он мешает Хаусу. И он, действительно, мешает, но не звуками кашля, а самим его фактом. Хаус слышит в нём лающие гортанные тоны. «Это не ангина, - тоскливо думает он, глядя открытыми глазами в потолок. – Это та дрянь сдавливает ему средостение. Просто из-за отёка стало хуже». Но вслух он говорит:
- Пососи леденец – может, заткнёшься. У меня в кармане ментоловые.
Уилсон шуршит тканью джинсов, разыскивая сначала карман, а потом леденцы в нём. Слышен треск разрываемого пакета. Уилсон, кинув леденец в рот, возвращается на место. Но через мгновение беспокойно окликает:
- Хаус...
- Ты мне теперь решил вообще больше спать не давать? – ворчит Хаус ничуть не сонно. – Чего тебе?
- Они со смородиновым соком? У тебя же аллергия на смородину.
- Забыл о ней, когда покупал. Можешь взять себе всю упаковку.
Несколько мгновений Уилсон молчит, и в его молчании слышится напряжение.
- Ничего ты не забыл, - наконец, говорит он. – Ты мне и покупал.
- Ну да, в кои-то веки решил сделать доброе дело, не трубя об этом на всех площадях. И то не вышло. Ты меня подловил. Давай спать, а?
- Ты знал, что они мне понадобятся...
- Леденцы? Уилсон, это всего лишь леденцы – это не наркотики. Ты вот мне трость купил. Ты что, имел в виду, что я завтра без неё на ногу не встану? Брось рефлексировать, спи.
- Ты предвидел этот кашель, и скоро. Леденцы на каждом шагу продаются – мы могли бы купить потом, когда понадобится.
Хаус с тяжёлым вздохом закидывает руки за голову:
- Уилсон, ты – истеричка, - говорит он потолку. – Я купил леденцы, потому что у тебя заболело горло. Всё. Вопрос закрыт. Давай спать.
Уилсон затихает и молча сосёт леденец. Но не спит. Начинается дождь. «Начинается осень, - думает Уилсон. – Может быть, завтра будет зима. Время подстраивается под меня. Хорошо бы, чтобы весна наступила уже на следующей неделе – мне придётся теперь жить быстро». Его охватывает тоска. Мучительно хочется вдруг вернуться в Принстон, пройти по знакомым коридорам больницы, перекинутся парой слов с Кадди... Ах да, Кадди ведь уже нет в Принстоне. Почему вдруг он забыл об этом, словно его отбросило по вектору времени назад? Ему сдавливает грудь – хочется вдохнуть поглубже. На языке горечь ментола и вкус смородины.
- Хаус!
-Ну, чего ты?
- Что-то... дышать трудно... Хаус!
- Подожди-подожди... – он протягивает руку к выключателю настольной лампы, и комнату заливает желтоватый цвет. - Сядь.
Хаус задирает на нём футболку, плотно прижимает ухо к спине. Сосредоточенно слушает. Дыхание жёсткое с едва наметившимся оттенком завывания ветра в трубе.
- Всё у тебя в порядке, паникёр несчастный. Расслабься.
Хруст ампулы, игла впивается в плечо.
- Хаус, это что?
- Не строй из себя доктора. – И добавляет изменённым голосом, копируя какую-то киношную медсестру: – «Это ваше лекарство, мистер Уилсон, оно вам будет полезно». Давай ещё подушку подложу.
Пока он устраивает ему высокое изголовье, Уилсон выглядит отстранённым, словно сосредоточенно прислушивается к чему-то внутри себя. Хаус гасит лампу. Странное ощущение, словно темнота опустошает, высасывает... Никогда прежде он не боялся темноты – даже в детстве.
- Хаус, это ведь бифуркационный кашель?
- Чего ты выдумываешь... - в голосе Хауса недовольство старается спрятать неуверенность.
- Ну что ты мне мозги пудришь! – вдруг взвивается Уилсон. – Говорил же, терпеть этого не могу! Что ты там услышал, у меня в лёгких?
Хаус не отвечает, а он, словно выплеснул в этой короткой вспышке последние силы, молчит очень долго. И вдруг говорит - тихо и убеждённо:
- Это всё-таки начало конца, Хаус... Рано... Жаль...
А в следующий миг испытывает что-то вроде шока. Хаус одним прыжком вдруг оказывается на его кровати. Его руки вцепляются в плечи Уилсона так, словно готовы оторвать мясо от костей. Лицо, слабо видимое в свете фонаря над крыльцом, чьи блики просеивает мокрое стекло, страшно искажается, и щетина на нём кажется подгнившей плесенью, и он, перекосив это незнакомое лицо, не то кричит, не то хрипит, не то воет кому-то невидимому – жутко, страшно, с невыносимой болью:
- Нет!!! Нет!!! Не пущу!!! Не отда-а-ам!!!
- Хаус! Хаус! Грегори! – перепуганный Уилсон охватывает его голову, гладит волосы, щёки, плюнув на всё, целует его перекошенное лицо с зажмуренными, как от невыносимой боли, глазами, остро сожалея, что некому крикнуть: «Пропофол, внутривенно!».
Но тут руки, чуть не оторвавшие ему плечи, разжимаются, Хаус обессилено валится на спину. Слышно его хриплое тяжёлое дыхание. Наконец, он спрашивает неуверенно, но сварливо:
- Ты... чего целуешься?
- А ты... чего орёшь? – дрожащим голосом в свою очередь спрашивает Уилсон.
- Зато ты задыхаться перестал. Это была паническая атака – только и всего.
Уилсон старается удержать свой вопрос на языке, но он всё-таки слетает:
- У кого... паническая атака?
Хаус ворчит, как старый пёс что-то невразумительное, но вернуться на свою кровать не торопится. Вместо этого устраивается удобнее на кровати Уилсона. Немного помявшись, Уилсон нерешительно кладёт ладонь ему на спину.
Весь остаток ночи Уилсон всеми силами старается сдерживать кашель, потому что Хаус спит, уютно уткнувшись лицом в его шею, а когда Уилсон кашляет, его сон становится беспокойным и поверхностным, и Уилсон боится, что он проснётся. Никакой медициной этого не объяснить, но от тепла его дыхания, горло совсем перестаёт болеть, а отёк спадает. Уилсону становится лучше, и под утро он тоже, наконец, крепко засыпает. Дыхание у него тихое и ровное, а лоб прохладный.
Слава богу, с ангиной, кажется, покончено. Зайди речь о каком-нибудь другом, рядовом пациенте, первое, что сделал бы Хаус - подошёл бы к своей знаменитой доске и вычеркнул исчезнувшие симптомы, чтобы получить «сухой остаток» для очередного тур-де-форса диагностики. Но в случае Уилсона диагностировать нечего. Диагноз ясен, прогноз неблагоприятен. Вот только почему Хаусу уже в который раз приходит в голову случай с той онкологической малышкой, которой они делали топографическую диагностику тромбоза мозговых артерий во время реперфузии при остановленном сердце? Жаль, но её, конечно, уже давным-давно нет на свете – чудес не бывает.
Почему же память так настойчиво возвращается к ней, и он снова видит вестибюль, полный белых халатов и улыбок, и смущённого Чейза с конвертом: «Если захочешь посмотреть настоящих бабочек...». И свои неожиданные слёзы, которые он отчаянно старался скрыть, и даже, кажется, преуспел. «Хорошая погода – не пойдёте гулять?» Кажется, именно после этих её слов, он впервые задумался о том, что не все ограничения, наложенные его больной ногой на его жизнь, так уж нельзя обойти. Фактически, из-за неё у него появилась красавица - «хонда». Да что там! Из-за неё и у Уилсона появился «харлей-дэвидсон», да и, пожалуй, сама идея попробовать обогнать ветер.
Он всё же хотел бы спросить проснувшегося Уилсона о её судьбе, но вдруг понимает, что не может вспомнить, как её звали, и что глупо интересоваться судьбой человека, чьё имя не можешь вспомнить.
- Привет, - сипловато говорит Уилсон, щуря не совсем ещё расклеившиеся глаза. – Как ты? Не выспался, да?
- Если тебе неловко за твою ночную истерику... - начинает Хаус.
- Мою ночную истерику... – эхом повторяет Уилсон почти без выражения, но этого «почти» достаточно для того, чтобы Хаус покраснел и передумал заканчивать фразу.
Повисает молчание. На этот раз заговаривает Хаус:
- Как твой кашель?
- Прошёл пока.
- А горло? Температура? Ну-ка, дай пульс, - он протягивает руку и ухватывает Уилсона за запястье. – Девяносто два – девяносто шесть, где-то так...
- Я – в порядке. Мы можем ехать дальше.
Хаус кивает и надолго задумывается. Его глаза из голубых становятся тёмно-синими, такими же индиго, как он сам.
- Уилсон...
- Да, Хаус?
- Куда мы едем?
Уилсон узнаёт интонацию – с такой же Хаус спросил его: «Что мы здесь делаем?» - перед той отчаянной попыткой справиться с опухолью двойной дозой химии. Сейчас-то Уилсон понимает, что вдохновило его на то безумие – случай с Такером. Тогда это сработало. Почти сработало. Если бы не отказ печени. Но ведь всё обошлось.
- ...умерла конечно?
Он вздрагивает. Оказывается, Хаус что-то говорил ему, спрашивал о чём-то... о ком-то...
- Прости, я задумался...
- Та лысая крошка, из которой мы выкачали кровь, а она в отместку совратила моего австралийского подкидыша? Я понимаю, ты будешь шокирован моим равнодушием, но её ник я не запомнил.
- Напротив, я удивлён твоим НЕравнодушием. Она умерла в двенадцать с половиной, в Иллинойсе. От рака, естественно. Ты подарил ей три с половиной года.
- Немного...
- Ты не прав. Иногда три с половиной года - очень много. А вот Такер жив до сих пор.
- Плевать мне на Такера! Кому нужны фальшивые друзья, растаскивающие тебя на запчасти!
- А тебе? – помолчав, вдруг спрашивает Уилсон.
- Никому.
- И ты не отдал бы мне часть печени, если бы я умирал?
- Уилсон, ты и так умираешь, но тебе не нужна моя печень. Зачем ты задаёшь вопросы, ответы на которые ничего не значат? Я могу соврать, и ты даже не узнаешь, врал ли я.
- Ты прав, - Уилсон опускает голову. – Не узнаю...
Почему-то его огорчает это обстоятельство.
Хаус не знает, что сказать, и просто вертит в руках трость – красивую, новую винтажную трость со змеёй, почти как у Асклепия.
- Хочешь, отдам тебе леденцы? - неожиданно спрашивает он.
- На которые у тебя аллергия? И потом, ты мне их уже отдал.
- Хочешь, - на ходу меняет условия Хаус, - съем их все вместе с обёрткой?
- Зачем?
- Не знаю. Просто это так же глупо, как отдавать часть печени человеку, которому она не нужна.
- И, главное, так же не проверить.
Вместо ответа Хаус высыпает несколько леденцов из пакета на ладонь и спокойно кидает в рот.
- Выплюнь, дурак! – пугается Уилсон. – Отёк Квинке будет.
Хаус тут же послушно выплёвывает леденцы в пепельницу. Но Уилсону всё равно неспокойно – за короткое время он успел их изрядно облизать.
- Супрастин есть у тебя? – настойчиво спрашивает он. - Прометазин? Прими сейчас же. И чего ты доказал этим, интересно?
- Ничего. Просто сейчас я сделаю для тебя всё, что ни попросишь.
Он говорит это буднично, без малейшего пафоса, даже устало. И поэтому Уилсону невольно верится. И, как это ни нерационально, он выдыхает с видимым облегчением:
- Я тебя уже прошу: прими супрастин.
.
Продолжим постить за Хауса?
Сердце для Уилсона
Ольга Новикова 2
размер: макси (продолжение в комментах)
читать дальше
Сердце для Уилсона
Ольга Новикова 2
размер: макси (продолжение в комментах)
читать дальше