hoelmes
everybody lies and everybody dies, and everybody is worthy of love
Раз уж пошла такая пьянка - вот оно, начало фика, о котором я говорю постом ниже

Жизнь, как букет желтеющих листьев - рабочее название.

Лето 19** года выдалось необыкновенно душным и тревожным. Европейские события, к которым Великобритания, как островное государство, могла бы проявлять известную толерантность, тем не менее, отголосками далёких гроз долетали с континента, и мало-помалу их влияние на жизнь моих соотечественников становилось очевидным. Всё чаще газетные полосы украшало длинное чёрное слово «мобилизация», всё чаще в разговорах слышалось «стратегический план», «военные резервы», «международная конвенция», причём произносили эти слова люди вполне прозаичные и благонадёжные, всё чаще я ловил заинтересованные взгляды на мой потрёпанный мундир капитана медицинской службы – даже здесь, в пыльном полусонном сельскохозяйственном Суссексе.
Я сошёл с подножки притормозившего дилижанса в десяти минутах от станции Гуллскэйп практически налегке, если не считать небольшого саквояжа с самым необходимым, и двинулся через холмы к виднеющейся вдалеке некогда процветающей, но сейчас изрядно запущенной усадьбе Сэмплиеров.
Мое лицо овевал легкий ветерок. Стояла такая тишина, что жужжание пчёл казалось звучной музыкой. Тут и там виднелись крыши крестьянских домиков, над ними вился идиллический дымок. Едва заметная тропинка вела меня среди колосьев ржи, а дальше, за обрывом, перекатывал неспешные волны океан.
Оставшись в одиночестве, я, наконец, сумел совершенно отрешиться от любых отголосков кипения европейского котла и просто наслаждался солнечным днём и предвкушением предстоящей встречи. Ибо я приехал сюда встретиться с воспоминаниями своей молодости.
На вершине холма белело свежей краской стен и темнело черепицей знакомое строение – приземистый дом с единственной вонзающейся в небо узкой кружевной башней. Дом по пояс утопал в разросшихся яблонях, а те в свою очередь – в колючем малиннике и сирени.
Неподалёку за невысокой каменной оградой копался в земле худой сутулый старик. Его выцветшая клетчатая рубаха выбилась из-под ремня, потёртый жилет пропылился, короткие рыжие сапоги по щиколотку были вымазаны глиной и землёй, длинные седеющие волосы шевелил ветер – не ветер даже, дыхание воздуха - но эти пряди, я знал, были так легки, что им бы хватило и меньшего. Тёмными от летнего загара пальцами он заботливо растирал каждый комочек земли и что-то бормотал себе под нос.
Несколько мгновений я не мог отвести взгляд от его согнутой спины, чувствуя, что язык не повинуется мне. Наконец переглотнул слюну и, облизав пересохшие от волнения губы, негромко свистнул.
Он выпрямился – медленно и угловато – и я увидел его орлиное, ещё больше заострившееся от возраста, лицо с крючковатым носом и пронзительными серыми глазами в тонких кровяных прожилках. Какие-то секунды он, молча, не узнавая, смотрел на меня, и только в глубине пульсирующих зрачков мелькали тени воспоминаний. Но вот в них зажёгся хищный огонёк, сутулая спина выпрямилась, широкие плечи развернулись, старик отшвырнул лопату и, шагая прямо по грядкам и молодея на ходу, направился к калитке. Миг – и сильные костлявые руки крепко стиснули мои плечи:
- Уотсон! Милый друг, вы ли это? Глазам своим поверить не могу! Я получил известие о вашей смерти ещё в апреле. Какого чёрта вы молчали так долго?!
- Я недавно узнал об этой досадной ошибке военных писарей. Не думал даже, что и вас это коснулось. Я ведь и в Лондоне тысячу лет не был. Хотел вам написать, но до сегодняшнего дня оказии не случалось. И вот – повезло... Здравствуйте, Холмс, дорогой мой!
Мы обнялись, не скрывая чувств, и, крепко взяв за руку, словно боясь, что я всё-таки окажусь иллюзией, он повлёк меня в дом.
Примечательно, что к ошибочному известию о моей смерти с этого единственного момента ни он, ни я больше не возвращались.
- Я живу уединённо, как настоящий фермер, - говорил он на ходу. – Да ведь вы бывали у меня...
- Очень давно, Холмс. Ещё перед войной.
- Правда, давно. С тех пор мир потрясли катаклизмы кровавой бойни и ещё более кровавой русской междоусобицы. Мне кажется, что новый век принёс больше зла, чем добра, и уж во всяком случае, бесспорно, что земля меняется всё быстрее. Ну а здесь не многое изменилось. Входите же, дружище. Давайте вашу фуражку, китель... Ба! Ба! Да у вас лысина! А где же та роскошная шевелюра, из-за которой сходили с ума лондонские красавицы?
- Увы, вероятно, там же, где и ваша антрацитовая масть, - улыбнулся я. – В когтях времени. Ну что, разменяли седьмой десяток?
- Верно, доктор. Но, впрочем, надеюсь ещё так же обойтись и с восьмым, и с девятым. Подумать только, ведь когда-то я, дурак, мечтал умереть молодым... Послушайте-ка, Уотсон, а ведь Мориарти нет уже на свете добрых двадцать с лишним лет.
- А полковника Морана ровно двадцать. Помните, он умер в тюрьме сразу после суда.
- И барона Грюнера уже лет пятнадцать.
- И Милвертона.
- А мы с вами живы, милый мой Уотсон, вот только разве что... что, сердце пошаливает?
- С чего вы взяли?
- Цвет губ и форма ногтей. Ах, мой дорогой Уотсон, вас видно уже ничто не исправит. А у меня, знаете ли, лёгкие... Врачи запрещают курить, но уж, видно, я выкурю последнюю трубку, возвышаясь над своей похоронной процессией, тут я неисправим, - он беззвучно рассмеялся, обнажив всё ещё крепкие зубы.
Мы прошли в уютную гостиную, залитую солнечным светом, льющимся в два широких окна. Посреди круглого стола возвышалась плетёная ваза, полная спелых яблок и жёлтых прозрачных груш.
- Вы вовремя приехали, - сказал Холмс, усаживая меня в лёгкое полукресло. – Сбор урожая только начался. Кухарки варят варенье, пасечники качают мёд – я вас угощу и тем и другим. Здесь всё свое, и всё живое. Кстати, пригодились мои знания органической химии, когда речь зашла об удобрении. Яблоки у меня лучшие в Суссексе... Ну что, чай, кофе? Впрочем, конечно, чай – кофе городской напиток, к тому же у вас ведь ещё и апоплексия, а?
Я только махнул рукой.
- Ничего, ничего, мой милый Уотсон, - донёсся его голос уже из другой половины дома, - Это нам только кажется, что мы так уж изменились. Но я чертовски рад вам, мой друг! – он появился снова, уже с чайником в руках. – Что же вы не едите яблок? Неужели... боже мой, неужели и зубы растеряли в этой безумной жизненной буре? И вам ещё позволили участвовать в военных действиях! Да будь моя воля, я бы... я бы... Я бы им голову свернул, - резко сказал вдруг он изменившимся голосом, и его серые глаза недобро сверкнули.
- Нет-нет, всё не так страшно, - поспешил успокоить я его. – Зубы пока при мне, а к линии фронта я и близко не подходил. Тыловой госпиталь, совершенно тыловой, уверяю вас. И до яблок ваших дело дойдёт, я просто не могу ещё опомниться от встречи с вами.
Он ласково улыбнулся и так близко наклонился, разливая чай, что его длинные волосы коснулись моей щеки, по-прежнему мягкие и тонкие, как у ребёнка. Я увидел, что, несмотря на постоянную возню в огороде, ногти его чисты и аккуратно острижены, а на безымянном пальце левой руки памятное мне золотое кольцо.
Разлив чай, он уселся напротив меня, и, опершись подбородком на сцепленные пальцы, прищурился, чуть заметно улыбаясь.
- Предприняли целое путешествие по кипящей Европе, Уотсон? были в Австрии, Швейцарии, Боснии, затем посетили Россию, так?
Я кивнул.
- Удалились от дел, много печатаете на машинке, держите собаку и вульгарную экономку, часто посещаете врача, стрижёте свои усы у еврея-парикмахера, и недавно переменили квартиру?
Я молча кивал, улыбаясь сквозь слёзы.
- Ну что же вы, пейте чай. Вот вам и мёд, цветочный, с клевера. У Билла Провиса, говорят, слаще, но не такой душистый.
- Ах, Холмс, вы и впрямь стали настоящим фермером!
- Возможно, но я не замкнулся в сельском хозяйстве. Вот после чая я вам покажу свою библиотеку... Я, знаете ли, пишу руководство по криминалистике для полицейских академий. Слава богу, правительство сообразило, наконец, что сыску нужно учиться. Но я должен спешить – это фундаментальный труд, не на один год, а смерть, как глупый убийца, в любое время может подкрасться с топором в руке – и прощайте честолюбивые замыслы пожилого сыщика-романтика, - он снова засмеялся.
- Ох, Холмс, ну что вы такое говорите!
- И я тороплюсь, Уотсон. Видит бог, изо всех сил тороплюсь. Кому многое дано, с того многое и спросится, а мне было дано немало.
- Да зачем вообще думать о смерти?
- Да ведь это же прекрасно, старина, как вы не понимаете? Думать о смерти – значит, радоваться жизни. Кто не боится потерять, тот и не обладает. Разве в молодости мы можем так полно радоваться каждому отпущенному дню, каждому часу? Нет. Нам нужно вино, чтобы веселиться, нам нужен секс, чтобы испытывать наслаждение плоти, нам нужны наркотики, чтобы примириться со своими собственными демонами. Сейчас все эти радости даются мне куда меньшей кровью. Ну что, хотите полистать мои архивы?
- И вы ещё спрашиваете! – воскликнул я

@темы: Творческое, Шерлок Холмс